Воспоминания

Наталия Леонова

Из воспоминаний

1954 - 1974 годы

Между романом «Русский лес», опубликованным в конце 1953 года, и романом «Пирамида», вышедшим в свет весной 1994 года, пролегли четыре десятилетия. Семидесятые годы, со всеми их бедами и несчастьями, разделили сорокалетие на два периода. В 60-е годы, кроме публикации киноповести «Бегство Мак-Кинли» и повести «Евгения Ивановна», папа возвращался к «Метели», «Золотой карете» и «Вору».

В письме к Ковалеву он пишет:
«Метель» пытался переработать, ноне хватило сил. Мучительно трудно... все одно, что самолично шкуру с себя снимать, очень больно » (5.VI.196()).
« ...надо переделывать «Метель», ибо сдавать ее в «Знамя» в прежнем недосказанном виде (хотя и претерпел в свое время за него, тем не менее, чисто эшафотное воздаяние, даже завещание написал!), не хочется» (6.11.1962).

«Касательно 1 тома нового собрания... «Вор» пойдет в редакции, дополнительно осуществленной. ...мне надоело думать об этом, я просто устал от разговоров с чиновниками, которые просто очень, до животности, всего боятся (и по-моему, грешно их осуждать, поскольку именно эта их служебная тупость и есть источник (единственный!) их благосостояния — исполнительность, глухота на доводы, ретивость и прочее» (8. X. 1960).

19 декабря 1960 года в Большом театре состоялось торжественное заседание по поводу пятидесятилетия со дня смерти Л.Н.Толстого, где с докладом выступал папа. На следующий день мама в своем дневнике записала:
«После доклада пригласили в правительственную комнату. Здороваясь X. (Н.С. Хрущев. — Н.Л.) сказал: «А вы опасный человек, как вас слушали! Полтора часа держали в напряжении такую аудиторию!» И пристально посмотрел в глаза».

28 марта 1968 года, когда отмечали 100-летие со дня рождения А.М.Горького, папа делал доклад в Кремлевском дворце съездов. Это его выступление было событием! Сидя в зале, я слушала его и наблюдала за реакцией присутствующих — равнодушным не остался никто.

В наши дни молодое поколение, наверное, и не ведает, что тридцать лет назад текст каждого публичного выступления должен был обязательно пройти цензуру — там, наверху. Текст читали, проверяли, утверждали, словом, изымали все «идеологические погрешности» Подобную экзекуцию должен был пройти и текст папиного доклада о Горьком. В своем дневнике мама записала, как это происходило, правда, кратко. Но ясно...

10.11.1968. Л.М. готовится к выступлению на юбилее Горького... Работал над статьей «Памяти Горького» больше трех недель. Читал Мих. Бор. (М. Храпченко, старинный папин друг. — Н.Л.) первый вариант, потом снова все переработал. Читал Сучкову. Очень устал, до изнеможения.

28.111.1968. Горьковский вечер. Доклад. Накануне звонили (из Секретариата Г.М.Марков и из ЦК). Настоятельно «советовали» вычеркнуть несколько мест (между прочим — о Курбском) Л.М., багровый, кричал в трубку:
— Я завтра не прийду совсем! Я болен, делайте доклад сами!..
Через час приехал А.П. Беляев — «вот рукопись, не волнуйтесь».

Слушали доклад очень напряженно — на другой день — в газетах были напечатаны только отрывки его.

На банкете же Л.М. сказал Бр-ву (Л.И. Брежнев. — Н.Л.): «Почему не напечатали доклад полностью? Не делайте из меня запрещенного писателя!» Тот ответил: «Я не знаю, в чем дело... не знаю...» В «Литературной газете» после этого доклад напечатан полностью».

Мамина запись объясняет — почему разрешили писателю Леонову прочитать доклад полностью, без купюр: рассчитывали напечатать его в газетах в урезанном, сокращенном виде.

Перебирая пачку писем, полученных папой в последующие дни, я решила выписать из них несколько фраз, передающих реакцию тех, кто слышал или читал доклад.
«Вы были блистательны. На второй день вся Москва говорила о Вас и о Вашем докладе о Горьком». (Лидия Андреевна, консультант по Румынии.)
«Праздник — это когда все вокруг становится необычным. Не таким, как вчера, сегодня, час назад... Я не просто слушала. Я пила каждое Ваше слово. Это был не доклад, а великолепное художественное произведение, под стать «Русскому лесу». (М.Костоглазова. Ростов-на-Дону.)
«...Эта речь меня пленила... Я наблюдал, как внимательно смотрели на Вас Подгорный, Косыгин, Брежнев — это им очень полезно, как надо говорить и мыслить и особенно для Л.И.Брежнева». (И.Сычев.)
«Благодарю Вас за Вашу речь на юбилее Л.М. Горького. Ее одной было бы достаточно, чтобы оправдать целую жизнь... Я готова простить «Литературной газете» многие ее непорядочные выступления за то, что она полностью напечатала Вашу речь... Меня зовут Таня, мне 26 лет, я работаю в школе». (1. Колосова, г. Калинин.)
«...под впечатлением Вашего «Слова о Горьком». И прочитали Вы его здорово, с каким-то особым артистизмом... «Слово» — высокое создание.... Еле дождался прихода «Лит. газеты». Вновь прочитал «Слово». Здорово! Великолепно! (Гегузин Иосиф Моисеевич. Ростов-на-Дону)
«...эта была целая симфония, прекраснейшая симфония русского языка, одинаково великолепная и по содержанию и по форме». (Спиридонова Я. Москва.)
«Дай Вам Бог здоровья и долгих лет Вашей жизни. До сих пор в моих ушах звучит эмоциональный голос и симфония о Горьком. Никто и никогда еще ничего подобного и глубоко прочувствованного не говорил...» (Е.Волотовский)

При чтении этих писем вспомнила слова Н.С.Хрущева: «Вы опасный человек, как вас слушали!» Какой повод и причина, чтобы бдительно следить за писателем Леоновым! И следили... Но об этом потом...

У папы были статьи о Грибоедове, о Чехове, о Толстом, о Горьком, но почему-то в 1971 году, когда отмечали 150-летие со дня рождения Достоевского, не было ни доклада, ни статьи. Лишь небольшая статья «Бессмертный», не вошедшая ни в одно собрание сочинений. Ведь папа был в составе Всесоюзного комитета по проведению юбилея Ф.М. Достоевского. И опять я нашла ответ в мамином дневнике. В 1973 году она вспоминала:
31 октября. Л.М.: «В свое время сказал кому надо, — если бы мне поручили делать доклад о Достоевском, я бы говорил о нем, как о национальном Боге. Ну и не дали».

«О Достоевском нужно говорить так, чтобы портрет, висящий за спиною, улыбнулся и простил бы все, что о нем раньше писали и говорили». (Хочу добавить от себя: в папином кабинете в книжном шкафу за стеклом всегда стояла фотография Достоевского.)

* * *

В 1963 году родители решили опубликовать повесть «Evgenia Ivanovna».

Удивительная повесть, одна из самых любимых повестей, когда-либо прочитанных мною — не только среди папиных. Она была написана давно и почти тридцать лет лежала в папином письменном столе. Он иногда возвращался к ней, что-то переделывал, что-то исправлял и опять прятал в стол. Она написана на одном дыхании, так сказать, для себя... И для мамы, которой была посвяшена. «Evgenia Ivanovna» — это не просто книга, это живое существо, которое было очень любимо моими родителями. Публиковать эту повесть в те годы было невозможно, да они и не стремились выпускать ее из дома.

Повесть настолько печальная и светлая, душевная и чистая, что было страшно отпускать ее в самостоятельную жизнь в этом холодном мире. Может быть, подействовало то, что период 60-х годов назвали «оттепелью», и мама спросила папу: «Не пора ли?..»

Из маминого дневника:
Март 1963. Лёня позвонил Кожевникову «У меня есть повесть...» Сейчас же приехали Вад.Мих. и Скорина (В.М.Кожевников и Л.И.Скорино)... Дал читать «Евгению Ивановну» здесь, у нас на квартире... Когда унесли рукопись, стало очень грустно...

Я поехала к Людмиле Ив. — «Может, не надо?» Нам как-то тяжело с повестью расставаться, как-будто бедную Е.И. — нагишом на площадь... Перед отъездом в Крым взяли рукопись обратно...

Август. Волновались, сомневались, все-таки отдали повесть в «Знамя».

Дома в архиве я не нашла никаких статей об этой повести. Мне казалось, что на «Евгению Ивановну» рука не поднимется — такой поступок можно было бы приравнять к поступку Грацианского из «Русского леса», когда он своей тростью пронзает чистый лесной родничок. Но я ошибалась...

Папа в письме Ковалеву пишет (30.ХП.1963):
«Не смогу также сказать что-либо членораздельное по поводу появившихся статей об этом произведении. Что-то все они не шибко правятся, в особенности последняя, во вчерашнем номере «Литературной газеты». Черт знает что... и вот так всю жизнь. Растишь, растишь иное создание, как малого ребенка питаешь его собственным мясом своим и глядишь — вот уже какой-нибудь номенклатурный товарищ ставит ему на спину исходящее нумеро этаким зеленым портновским мелком. Право же при чтении такого отзыва невольно образуется впечатление, кaк словно кто-то холодными, склизкими пальцами шарит у тебя по животу».

В 1968 году исполнялось два года Всероссийскому обществу по охране памятников, созданному по инициативе В.И.Кочемасова, и к папе от газеты «Правда» пришел Борис Иванович Стукалин с предложением написать статью об отечественной старине. Так появилась небольшая, но яркая статья «Раздумья у старого камня», которую ждала нелегкая судьба.

Папа писал о наболевшем —давно прочувствованном и продуманном. «Раздумья» начинались так:
«Гражданская совесть и стариковские предчувствия повелевают мне высказаться вслух по поводу национальной нашей старины, подвергшейся почти сейсмическому опустошению. Многое из сокрушенного, испепеленного по первому разряду усердием общеизвестных лиц уже не воротить. Тем громче надо вступиться в защиту уцелевшего».

В статье шла речь о необходимости оберегать и дедовы реликвии, и «воистину божественные шедевры — дабы не оказались они сметенными в яму забвения резвой метлой» «торжествующего кощунства». Наследие предков — от древних святынь до обветшалых камней фортификационных сооружений — «лучше всего сравниваются с материнской ладанкой...».

А самое важное, там говорилось... Но главный редактор «Правды» потребовал сделать купюры — идеологам не понравилась острота и откровенность многих высказываний. Папа сокращать статью и делать купюры отказался. И статье был объявлен бойкот.

В 1972 году он хотел включить «Раздумья» в том публицистики... — издательство отказалось.

О судьбе статьи мама пишет в дневнике:
Май 1972 г. На днях звонил А.И. — статью о старине хотят снять из сборника статей. Предлог — она нигде не печаталась раньше. Уже прошли все корректуры и сверки...
...приезжали Чивилихин и Прокушев. Для сборника «Памятники Отечества» сделали выборку из статьи «Раздумья у старого камня» — смягчив и сократив.
22 июня 1972 г. Сегодня был Прокушев. Статья о старине в сборник не пойдет. Просит написать хотя бы одну страницу, хотя бы две-три фразы...
На Леню все это ужасно подействовало. Не может работать. Ответил — «сейчас писать ничего не могу».
23 июня 1972. Л.М. лежит. Слабость, как он говорит, — упадок духа.
«Все кругом в масках, я один с открытым лицом».
«Замкнуться, никого не видеть».
Ну, не в его это характере. — Я ему сказала: «Напиши, ну возьми себя в руки и напиши хотя бы два-три абзаца. Тебе сразу легче станет. Иначе ты все время об этом будешь думать».
24 июня. Л.М. написал для сборника полтора машинописных страницы... Написал и сразу повеселел. Сказал — «как ты меня знаешь!»
26 июня. Сегодня заехал Прокушев, взял из статьи два первые абзаца. Попытается включить.
7 июля. Леня... привез «Памятники Отечества»... напечатаны два абзаца — но какие опечатки!..»

Власти статью «Раздумья...» запретили — для них это было бы признанием своей вины в разрушении российских святынь. За четыре года до этого Н.С.Хрущев, один из крушителей храмов, обещал русскому народу показать (чуть не в клетке!) последнего русского попа.

В 1981 г. папа писал Е.Д.Суркову о судьбе этой статьи: «Вопль этот был изготовлен мною еще в 1968 году и два месяца пролежал в наборе, после чего был наотрез запрещен без объяснения причин. (Я даже сказал тогда сгоряча одному, значительному ныне лицу, — «вовсе не в том суть, напечатаете это или нет, а в том, что сие было написано и вам показано».) Статья пролежала до Куликовского юбилея, когда, шибко урезанная, с редакторской шпаклевкой, появилась в журнале «Техника — молодежи» (так сказать, по специальности) — усердием резвого на смелые приключения Вас. Дм. Захарченко, — в таком виде и прочитал ее Леонов в состоявшейся передаче: как бы шепотом. Однако в 1968 на магнито-киноленту она была записана целиком, и потому теплится надежа, что когда-нибудь прозвучит полным голосом.

Не знаю, сохранилась ли эта лента до наших дней. Записи, сделанные в день папиных похорон, на ТВ не сохранились - смыты. Я писала письмо с просьбой помочь, говорила по телефону с А.Н. Яковлевым, и он мне сказал — жаль, мол, но уже ничем тут не поможешь...
Папина статья «Раздумья у старого камня» была опубликована полностью лишь в 1986 году («Советская культура», 23.VIII), пролежав в ящике стола восемнадцать лет. Но мама ее опубликованной уже не увидела.

В 60-е годы папа продолжал работу над новым романом и писал об этом Ковалеву:
«После 46 года, когда была запрещена «Золотая карета», у меня наступила не очень длительная полоса относительного безделья и разочарования в ремесле, но в замысле тогда уже находилась та работа, которую и несколько раз прерывал для «Русского леса», для переделки «Вора», для «Мак-Кинли» и которая занимает... меня до сих пор.»
Литературная работа долгих предыдущих лет находилась под гнетом вынужденных недомолвок и недосказанностей, что лишало писателя удовлетворения, как он говорил — «сытости» от реализации творческих возможностей. Теперь он работал, не думая об ограничениях, но и не надеясь на возможность будущих публикаций. Были опубликованы три отрывка из будущего романа, об остальном он рассказывал очень сдержанно, только некоторые эпизоды — близким знакомым и друзьям, оберегая написанное от чуждого наблюдателя. В курсе всех сюжетных линий, сомнений и находок была только мама. И по ее дневникам порой можно судить, по каким дорогам шли в тот день папины герои.

Пожар

Зимой 1973—1974 года родители мои пришли к выводу, что им надо переезжать от Белорусского вокзала в более тихое место. Наш дом стоял, как остров среди городского транспорта — с одной стороны улица Горького, не затихающая до поздней ночи, с другой — грузовое движение 2-й Тверской-Ямской, а с торца — переулок Александра Невского с трамваями. Прямо под окнами папиного кабинета находился служебный вход в магазин, к которому вплотную ежедневно подъезжали огромные крытые машины и с шумом, не выключая мотора, разгружали свои товары. Папе в его семьдесять пять лет стало тяжело работать. И ему пообещали организовать обмен квартиры и переезд в новый строящийся дом у Никитских ворот, в котором мы (мои родители и моя семья) могли бы жить рядом, в соседних квартирах. В течение девяти месяцев мы подъезжали к нашему будущему жилью: вот уже три этажа готово, вот семь, вот уже двенадцатый кончают... остались отделочные работы... Летом 74-го строительство закончилось — мы перед переездом сделали ремонт, долго подбирая тона для покраски стен, заказали стенные шкафы, покупали всякие мелочи. Словом, для меня это время состояло из уймы приятных забот. Больше всего меня радовало, что я, не выходя на улицу, могу постучать в соседнюю дверь и попасть к родителям, и, наконец, у меня в квартире была теперь лоджия — предмет долголетних мечтаний. В августе я приезжала готовить квартиру к переезду, мыла окна и полы и, выходя на лоджию, радовалась тому, что открывалось взгляду: тихий переулок, церковь Большое Вознесение, где венчался Пушкин, скверик рядом; а за плошадью виден дом, где прошло мамино детство. Через улицу садик, где сидит в центре газона Алексей Толстой — на этом месте стоял когда-то дом, где жила Маргарита Волошина-Сабашникова, замечательная художница, троюродная сестра моей мамы и первая жена поэта и пейзажиста Максимилиана Волошина. Она описала в своих воспоминаниях, неожиданно озаглавленных «Зеленой змеей», этот уголок Москвы, каким он был почти сто лет назад.

И вот только теперь, спустя четверть века, я нашла в мамином архиве дневник, из которого узнала, как боялась она этого готовящегося переезда весной 1974 года.

Она пишет: «Хватит ли сил переехать и остаться живыми?» «Просыпаюсь утром — подумаю, и сна уже нет»... И 29 июля — «не перебираться уже нельзя: Л.М. выломал полки кабинета и передней, чтобы перевезти на новую квартиру, старая разорена! Что-то будет?»

Мама боялась самого процесса: сбора вещей, перетаскивания мебели, перевоза огромной папиной библиотеки, да это и неудивительно, ведь в 1974 году маме исполнился 71 год, а папе — 75. Обустройство на новом месте требовало огромных сил, что в этом возрасте, да еще при ее больном сердце, было непросто. Но, видимо, было и еще что-то — чисто интуитивное...

Много лет назад мама мне рассказывала, что еще в детстве, когда ей было лет шесть-семь, какая-то цыганка ей на улице сказала: «Бойся кошек, гор и огня!» Кошек у нас в доме никогда не было — не из-за суеверия, а папа кошек не любил. Так что «кошачий вопрос» решился просто. Что же касается гор, то был случай, который заставил нас с мамой вспомнить предсказание цыганки.

Когда мне было семнадцать лет, мама повезла меня в Крым, в писательский дом творчества. Ездили мы с ней на экскурсию в горы — Никитский ботанический сад или в Бахчисарай, не помню — на стареньком крошечном автобусе, нервно взрагивавшем на каждой рытвине и напряженно гудевшем на каждом повороте. Горная дорога — как в страшном сне — узкая, каменистая, крутая, вся состоявшая из замысловатых петель. На одном полуразмытом дождями подъеме автобус встал. Водитель заглянул в мотор и, обнаружив поломку, велел всем выйти из машины. Мама обошла автобус и позвала меня: «Гляди!» Правое заднее колесо висело над пропастью (а пропасть глубокая, крутой вертикальный склон зарос какими-то неприглядными стелющимися колючими кустарниками), а левое...

Мама, заглянув мне в глаза, указала пальцем куда-то вниз: «Гляди, гляди сюда! Видишь камень?!» Это левое колесо уперлось в небольшой, размером с куриное яйцо, камень, плотно впаянный в дорогу, не упавший вниз и каким-то чудом удерживающий автобус от падения в бездну. Обнаружив это, мы с мамой долго смотрели друг на друга. И, наконец, мама мне сказала: «Предсказание не сбылось, потому что ты со мной...»

Естественно, на каждое событие можно смотреть с разных сторон, все зависит оттого — кто смотрит. Но вот эти слова — «Бойся... огня!» — оказались действительно пророческими. Мама пережила два пожара. Первый, в октябре 1917 года, произошел от снаряда, попавшего на чердак дома, где жила мамина семья. Там сгорело все имущество, рухнули перекрытия, остались лишь стены.

Но вот интересный факт, который всегда поражал меня, как нечто загадочное — все тот же пресловутый айсберг; следствие налицо, причины скрыты от глаз. Мамин отец, мой дед, издатель М.В.Сабашников жил на Тверском бульваре вдоме № 6, аневдалеке, у Никитских ворот, по диагонали через площадь, — на Большой Никитской в доме № 37 жил мой отец. Окна кабинета моего деда, где сгорела в 1917 году его уникальная библиотека, и окна кабинета моего отца, где сгорела тоже уникальная библиотека, смотрят друг на друга через временное расстояние, состоящее из пятидесяти семи лет.

На этом пророчество цыганки не окончилось.

Но я вернусь в осень 1974 года.

Переезд моих родителей к Никитским воротам закончился 25 сентября. Мама постелила постели, накрыла стол белой скатертью и поставила букет переделкинских флоксов, последних в этом году.

Из маминого дневника:
«25 сентября. «Когда переехали, устроились, сели мы с Леней, посмотрели друг на друга, сказали: вот переехали и живы остались!»

Они собирались эту ночь с 25 на 26 провести на новой квартире. Но почему-то передумали: «Едем на дачу». Проверили газ, поставили квартиру на милицейскую охрану, и, запирая дверь, папа на электрощитке, находящемся на лестничной площадке, повернул рубильник, чтобы квартира не была под током, и они уехали.

26 сентября я не пошла на работу, так как собиралась отнести наши паспорта на прописку. Еще не было десяти, когда ко мне позвонила соседка:
— В квартире ваших родителей что-то случилось! Наверное, лопнули водопроводные трубы! Вода потоком течет по стеклу!
Я с лестничной клетки увидела окно — так может выглядеть окно бани, где целый день люди льют на себя горячую воду, да и то к концу рабочего дня...
Муж мой приехал с работы, и мы открыли дверь родительской квартиры... Но сначала я поясню: прихожая светлая, так как три выходящие в нее двери остекленные, наружные окна во всю стену, а утро ясное, солнечное... Итак, мы открыли дверь родительской квартиры — за дверью был мрак, будто кто-то повесил штору из плотного черного бархата. Войти было невозможно — на расстоянии вытянутой руки ничего не видно. Мы растерялись — было непонятно, что там произошло. Кто-то сказал: «Вызывайте пожарных!» Но не было видно ни огня, ни углей, ни дыма, лишь царила удивительная, странная тишина. Пожарные в квартиру войти не смогли, их фонари не освещали стен — все было забито некой черной взвесью, пропитавшей все пространство и не оседающей на пол.

Я помню, у дверей совсем молоденький пожарный, посланный начальником в этот мрак, надевал противогаз, он нервничал, у него дрожали руки, ему было страшно входить, в это черное нечто.

Один из пожарных спросил: «Есть ли окна?.. Где?.. А может, они зашторены?»

Пришлось вызывать особую машину с пожарной лестницей, чтобы с лоджии выбить стекла. Постепенно тьма стала рассеиваться, пожарные могли соориентироваться и открыть все окна. Мы увидели черные стены, черный пол, черную мебель... Нам объяснили так: от сильного пламени выгорел в квартире весь кислород, процесс замедлился, началось затянувшееся тление, забившее все комнаты жирной черной копотью. Если бы хоть одна форточка была бы приоткрыта, пламя уничтожило бы все. Вода на стеклах — от конденсации...

Пожар начался в папином кабинете. Два книжных шкафа лежали на полу, превращенные в пепел, и обугленные доски... Паркет прогорел до бетонного перекрытия.

Из маминого дневника:
«...подъезжаем к нашему дому — стоят пожарные машины, из окон валит дым. Откуда, из какого этажа, чьи это окна? Сразу не дошло. Вдруг вижу, на балконе стоит Наташа, схватившись за голову руками, плачет... Увидела нас — замахала руками — уезжайте, не входите... Никогда не забуду... Мы кинулись наверх, навстречу из нашей квартиры выходили молодые пожарники в касках и противогазах, выносили сгоревшие книжные полки... В квартире стоял такой дым, что войти сразу было невозможно...»

Остановить родителей, не впустить их нам не удалось... Они появились в кабинете в тот момент, когда мы с сестрой и наши мужья огромными лопатами пожарных загружали останки драгоценной папиной библиотеки в откуда-то взявшиеся картонные короба. Мы замерли... Несколько дней назад папа устанавливал книги по местам с помощью внука Коли. Он никому больше не доверял это дело, только любимому внуку... И вот папа видит пепел... Мне казалось, что он сейчас упадет... Пепел от библиотеки, которую он собирал — книга к книге — полстолетия.

Из маминого дневника:
«Леня стоял посреди комнаты, как окаменелый. Кто-то сказал — «как он держится, владеет собой...» Я спросила его — «где рукопись?» — «Не знаю, я ничего не знаю»... Я побежала к Наташе (часть вещей еще лежала у нее) Яркун ответил: «Л.М. взял, ее тут нет».

«К счастью, оказалось — не взял еще, а только переложил в другое место. Если б взял — положил бы на те полки, которые сгорели».

В квартире появилось множество народу — пожарные, строители, электрики, представители Литфонда и Моссовета и т. д. Только из межведомственной охраны милиционеры не появились, хотя сигналы к ним были.

К концу дня появилось начальство с Петровки, 38.

Из маминого дневника:
«Опытные люди сразу сказали: «Никогда не узнаете, отчего загорелось». Так и не узнали. Представитель отдела госпожнадзора (Артемьев Петр Алексеевич) изо всех сил старался заставить меня что-то написать, подписать и т. д. К Лене он не приставал, думал, что женщина скорее скажет какую-нибудь глупость, чтобы самих хозяев обвинить в возникновении пожара. Его стараниями (он не выпускал меня и держал на сквозняке — так как все окна были выбиты, несмотря на возмущенные требования Л.М. меня отпустить) я простудилась и через несколько дней свалилась с воспалением легких»...

После пожара начались звонки: «как, почему? «акция»?... поджог?»

В мамином дневнике несколько страниц посвящены пожару, его последствиям и возможным причинам. Она пишет, как приезжал на дачу некий N. и так убеждал папу, что эта была «акция», что после его ухода папе становилось плохо, и он как-то сказал маме: «Куда же мне из моей страны бежать?»

Из маминого дневника:
«Лучше будем думать, что это было короткое замыкание. Первое движение у меня — скорее вернуться в прежнюю квартиру, бог с этой, я ей не доверяю, я ее боюсь! Но та — уже кому-то отдана».

Родители уехали на дачу, в квартире начался ремонт. Я взяла отпуск за свой счет, приходила сестра Лена, приезжали двоюродные сестры Наташа и Таня. Работа была для всех.

Ремонт был непростым — оказалось, что смыть со стен и потолков жирную копоть сложно и долго; что кафель в кухне и санузле надо сбивать — от копоти и высокой температуры плитки потрескались и стали коричневыми; что полы надо циклевать; что всю мебель надо тоже циклевать и ремонтировать; что всю одежду надо везти в чистку или прачечную, так как копоть проникла даже в плотно закрытые чемоданы, стоящие в стенных шкафах, и т. д.

Через месяц родители переехали в Москву...

Из маминого дневника:
«Я вошла в эту квартиру со страхом и ужасом... Но — дочки постелили на стол белую клеенку, в каждой комнате поставили по букету цветов... и я как-то сразу успокоилась, примирилась с ней. Но до сих пор, когда я ухожу из квартиры или вхожу в нее летом одна — мне бывает не по себе...»

В огне погибло больше половины папиной библиотеки. Папа в письме к Ковалеву (25.10.1974) пишет:
«Спасибо за сочувственное письмо... Потери действительно велики: 16,17 и 18 века, редчайшие издания. Каждая их покупка была событием в жизни, и все были первоклассной сохранности».

Я составляла список погибших книг — длинный список на много страниц. По обгоревшему листу, по куску переплета, по остаткам какой-нибудь иллюстрации папа определял, чем был некогда этот остаток. Так прижизненное издание гравюр Дюрера (начало XVI века) папа определил по куску изображения на старинной бумаге, а Библию с иллюстрациями Доре — по углу толстого тисненого кожаного переплета. Он знал, помнил каждую книгу своей библиотеки.

О таинственном пожаре можно написать много, но я хочу подвести итог. Я его назвала «таинственным», потому что слишком много вопросов остаются без ответов:
Причин для возникновения огня не было: в квартире электропроводка не была под током. Представитель отдела госпожнадзора сказал мне: чтобы до такого состояния довести квартиру, нужно не менее восьми часов. Значит, пожар начался не позднее двух ночи. Где был источник огня?
Не сработала пожарная сигнализация; не приехали из милицейской охраны, хотя был получен сигнал. Почему?
Почему пожар начался именно в папином кабинете и именно с тех полок, на которые, согласно записям в мамином дневнике, папа положил бы свои рукописи, если бы не забыл принести их из моей квартиры?
Почему было такое поразительное количество копоти, пропитавшей всю четырехкомнатную квартиру, если сгорели только два книжных шкафа?
Отгего в кабинете была настолько высокая температура, что мы в золе нашли оплавленное стекло, а папина люстра, которую он делал сам из листов плексигласа и медных трубок, не затронутая пламенем, превратилась в комок корявого полупрозрачного вещества и бесформенные куски желтого металла?
Каким образом мог выгореть весь кислород в квартире, если сгорели лишь два шкафа?
Вопросов много, и все они без ответов...

В папин кабинет купили новые книжные полки, часть книг с обгоревшими переплетами папа отдал переплести, некоторые мы приводили в порядок сами. Папа сделал какой-то состав из натурального воска, я книги чистила, натирала составом, клала под пресс.

Мебель ремонтировали долго... Но постепенно жизнь входила в привычное русло. Мы с мамой старались на больные темы не разговаривать. Вопрос о причине пожара стал темой запретной, мама на подобные размышления твердой рукой наложила вето.

Но бывает так — то публикация новая появится, то вынырнет из небытия господин N. со своей версией под названием «акция», и вновь возвращаюсь я к неразрешенной загадке.

В 30-е годы все представители советской интеллигенции были под наблюдением. Недавно из статьи М.О.Чудаковой «Осведомитель в доме Булгакова в середине 1930 годов» я узнала: некто Доброницкий, арестованный в 1937 году, на допросе показал, что он — якобы в пользу польской разведки, — следил за беспартийными писателями — Леоновым, Тихоновым, Лавреневым, Фединым, Слонимским, Чуковским, Зощенко и А.Н.Толстым. Те сведения о Леонове, которые из Доброницкого выколотили в НКВД, были достаточно весомы, чтобы бдительное недреманное око наблюдателей писателя Леонова из поля зрения не выпускало.

Не буду приводить текст «признаний» осведомителя — думаю, что подобной характеристике были подвергнуты многие современники моего отца. Но поступившие в эту организацию сведения там оставались и имели возможность обрастать новыми дополнениями, как снежный ком, катящийся с горы. Через два года на отца заводится «дело», потом страшная история, связанная с запрещением пьесы «Метель», бдительный интерес Берии (обо всем этом я уже писала ранее), запрещение «Золотой кареты»...

И вот мой отец, обладавший тонкой наблюдательностью и интуицией, пишет в письме к Ковалеву (11 ноября 1949 года):
«...Зря вы связались со мною и моими рукоделиями. Я есть, видимо, фигура подозрительная, и, надо сказать, меня так долго убеждали в этом, что я и сам начинаю вроде как бы верить в это».
Вспоминаются слова Хрущева — «Вы опасный человек!»

А тут еще Леонов пишет «Раздумья у старого камня». Резко и смело. Власти к этому не привыкли, статью не печатаютвосемнадцать лет, критика — вещь опасная.

Итак, 70-е годы... После последнего романа «Русский лес» проходит двадцать лет. Что делает Леонов? Почему молчит? Что задумал? Папа чувствует, что наблюдение за ним ведется, что бдительное око не дремлет. Накопившееся волнение папа высказывает в письме к Ковалеву (22 мая 1969 г.):
«...главное, абсолютно безнаказанно, ибо я есть личность не номенклатурная, вольно практикующая, неохраняемая: со мной все и всяко можно. Дошли до меня из добротного источника слухи, что все это назначено мне по совокупности за горьковский кому-то там не понравившийся доклад, за отказ подписать пресловутое чехословацкое письмо, за чрезмерно частое упоминание слова «русский» (вплоть до названия романа!) и вообще за якобы исходящий от меня, криминальный ныне, национальный душок».

Мнение моего отца о наблюдении за ним подтверждается документально.

В 1994 году в пятом номере журнала «Вопросы литературы» была опубликована «Записка Комитета государственной безопасности в ЦК КПСС» от 8 июля 1973 года за подписью Андропова.
В порядке информации» там сообщалось:
«Среди окружения видного писателя Л.Леонова стало известно, что в настоящее время он работает над рукописью автобиографического характера, охватывающей события периода коллективизации, голода 1933 года и репрессий 1937 года, которая якобы не предназначается к опубликованию. Автор также выступает против появляющихся, по его мнению, тенденций предать забвению понятия русское, русский народ, Россия».

А это уже серьезней, чем «идеологические ошибки».

Мне не хочется ставить точку над «и», но трудно представить, чтобы «там» какие-либо вопросы оставались невыясненными. Думается, что даже в Париже и Лондоне «секретные» люди нарушают любые «табу»... если очень надо... и если «абсолютно безнаказанно».

Коли события в сентябре 1974 года развивались по этому сценарию, то все загадки решаются сами собой. И лучше не вспоминать.

Но я вынуждена вернуться к тому, что много лет назад сказала цыганка маленькой девочке, ставшей позднее моей мамой: «Бойся кошек, гор и огня». Мама пережила два пожара, но в квартире у Никитских ворот, где из-за выбитых стекол гуляли сквозняки, она провела много часов с расспрашивающими ее представителями госпожнадзора, Петровки, 38, Литфонда, Моссовета и т.д. На этом пожарище она получила тяжелое заболевание — ползучее хроническое воспаление легких, что, по версии некоторых врачей, могло явиться причиной более тяжелого заболевания, безжалостного и страшного, ставшего причиною ее гибели.

Словом, пожар сократил ее дни.

Я никогда не говорила с папой об этом, — о связи пожара и маминой смерти. Вообще о пожаре мы старались не вспоминать. В мамином дневнике 70-е годы отмечаются записями о болезнях, больницах, врачах. В основном — папиными болезнями, о себе мама писала мало.

В 1979-м — чудом удалось спасти моих дочерей, в сентябре похоронили маму, а 7 января 1980 года, прямо в день Рождества Христова, папе делали очень тяжелую и опасную операцию. Перенести такое в восемьдесят лет! Но у Николая Никодимовича Малиновского, хирурга-кудесника — золотые руки. Думаю, что немаловажное значение имело и то, что они были знакомы ранее и сердечно относились друг к другу. Выздоровление шло мучительно и долго. Но Малиновский продлил папе жизнь на пятнадцать лет...

...29 марта 1979 года мама сделала в своем дневнике самую последнюю запись:
«Десять дней назад приходила к нам со стенографисткой Евгения Николаевна. Сегодня она позвонила Лене в больницу и сказала: стенографистка очень мало записала, она все время смотрела вам в рот, а потом сказала мне:
— Сколько вмещает эта голова! Неужели Бог не даст ему бессмертия!»

Далее - Наталия Леонова. Из воспоминаний. Письмо Е.Д. Суркову